18+
18+
Интервью, Книги, Люди, Слова, сергей кузнецов писатель интервью Калейдоскоп Учитель Дымов Сергей Кузнецов: «Идеальная Россия — она где-то в Сибири»
РЕКЛАМА

Сергей Кузнецов: «Идеальная Россия — она где-то в Сибири»

АВТОР
Мария Симонова

Меня всегда удивляло, как Сергей Кузнецов успевает писать книги и параллельно вести успешный бизнес.

Его романы «Шкурка бабочки», «Хоровод воды», «Калейдоскоп», «Живые и взрослые» и другие попадали в шорт-листы серьезных премий, переводились на разные языки, а в социальных сетях можно было прочесть об открытии умного лагеря «Марабу» или семейного отеля. Выяснить, как возможно все совмещать, удалось во время интервью. Конечно, одной темой мы не ограничились. Книги Сергея Кузнецова обычно внушительных размеров, и беседа у нас тоже получилась неспешной и насыщенной. О выборе своего города (в 2013 году Сергей с семьей переехал из Москвы в Париж), об эпохе 90-х годов, о Сибири, о книгах «Калейдоскоп» и «Учитель Дымов», о том, что неприспособленность писателей к жизни — иллюзия.

В 90-е была возможность эмигрировать, никуда не уезжая

— Сергей, если говорить о выборе города для жизни — вы перебрались в Париж в 2013 году уже весьма зрелым человеком. Почему не уехали раньше?

— В 80-е, когда случилась перестройка и появилась возможность уезжать из страны, фантастически огромное количество моих друзей уехало. Ну, я имею в виду людей моего поколения — я 1966 года рождения, учился в Москве в математической школе, это специфический набор. В частности среди них было много евреев, которые выросли в атмосфере «мы хотим уехать, но нас не выпускают» — и поэтому как только стало можно, еще в конце восьмидесятых, они уехали. Помню, тогда прочитал фразу живущего в Париже писателя Дмитрия Савицкого, где он описывает волну эмиграции 70-х годов: «Москва превратилась в густонаселенную пустыню». Я очень ясно это чувствовал, в моем социальном кругу была ситуация массовой эмиграции. Но я решил, что мы никуда не уезжаем.

Смешно, но я, будучи тогда по виду деятельности кем угодно, внутренне всегда чувствовал себя немножко писателем. И для меня было важно, что я живу в стране моего языка, чтобы мои дети говорили со мною на одном языке. Я говорил (такое, конечно, сказать можно только в молодости), что Мандельштам и Ахматова... они же остались, так как же я уеду? Хотя русские евреи в 89-90 году уезжали с внутренним чувством, что они спасаются: мол, завтра придет общество «Память» и их убьет (это, как мы знаем, оказалось совершенной неправдой). А у меня по молодости была такая идея, что у меня есть долги перед этой страной и ее языком, я намерен их отдавать, и, если надо, я за это умру. Оказалось, я был неправ: умирать не понадобилось. Уже через несколько лет стало ясно, что Москва, в которой я живу, прекрасный город, дико интересный, динамично развивающийся, с неведомыми уровнями свободы, которых не было раньше и, может, нет нигде в мире.

— Это было в 90-е?

— В середине 90-х в Москву приезжали мои друзья, до этого эмигрировавшие в Америку, и одна девочка сказала фразу, которую я даже цитирую в какой-то своей книге. Я спросил: «Ты не жалеешь, что уехала?». Она ответила: «Можно подумать, вы остались». Да, было ощущение, что мы живем в другой стране, не там, где выросли. 90-е годы были редкой возможностью эмигрировать, никуда не уезжая. Ты оказался в другой стране, о которой прежде читал в книжках. В стране, где биржи, рестораны, бандиты. В начале 90-х моя приятельница говорила: «Я только что из Парижа, там в кафе столики на улицах, белые скатерти, официанты наливают вино… Конечно, в Москве такого никогда не будет». Проходит год — и все это появляется в Москве. Это было главное чувство 90-х. Ты говоришь: «Тут никогда этого не будет», а через год это есть.

Те рассказы про бандитов и убийства в 90-е, которые сейчас молодые люди читают или слышат от родителей, те девяностые, о которых поет Монеточка — всё это было, но из сегодняшнего дня невозможно понять, чем это являлось изнутри. Я был мальчиком, выросшем в небогатой интеллигентной благополучной семье. Для меня истории про бандитов — это было кино и романы.

И когда ты с этим сталкиваешься в жизни не совсем неприятным образом, а просто потому, что за соседнем столиком в ресторане сидят люди и говорят про угнанные машины, то чувствуешь не омерзение, страх или презрение, а восхищение: «вау, я как в кино!». Это важно про 90-е — у нас было притупленное чувство опасности.

Моя любимая история на эту тему — русский, уехавший в Америку, приехал в Москву и пошел в магазин, стоял в очереди. Вдруг ворвался мужик, потребовал заменить бутылку, кассир отказывалась, он выхватил пистолет… Эмигрант поступает как принято в Америке — падает на пол. А вся очередь с восторгом бежит к чуваку с пистолетом и кричит: «Он что, настоящий, не газовый? Стрельнуть дашь?». Этот анекдотический случай показывает, как все воспринималось изнутри. Конечно, до первого серьезного столкновения с реальностью. Я везучий и осторожный, старался не оказываться в тех местах, где наверняка столкнулся бы с бандитской реальностью. А некоторые мои знакомые сталкивались с большей или меньшей степенью трагизма.

— В чем в то время Москва принципиально менялась как город?

— В моем детстве Москва казалась навсегда застывшим местом, где время не двигается. Потом, с конца 80-х, я жил в бесконечно меняющемся городе, это было фантастически счастливое чувство. Казалось, еще немножко — и он станет как Париж. Журнал «Афиша» пронес то ощущение и в нулевые годы. Внутренним лозунгом журнала было: «из тех городов, где мы живем, мы сделаем европейские города». А потом, в начале 2000-го, я уехал на год в Калифорнию как участник программы для журналистов в Стэндфордском университете. Это был прекрасный год, я жил в городе, где сейчас находится штаб-квартира фейсбука, можно сказать, в самом сердце «Кремниевой долины», возникшей в свое время вокруг Стэндфордского университета. Когда мы с женой туда приехали, там уже лет по 10 жили люди, эмигрировавшие в конце 80-х и начале 90-х, еврейские девочки и мальчики из физмат-школ, так что у нас было много знакомых.

— Но потом вы вернулись в Россию?

— Да, по двум параллельным причинам. У меня не было предложений по работе — кому нужен русский журналист в Калифорнии? А с другой стороны, это было важнейшее переживание моей жизни: не переехать навсегда, просто год прожить в другой стране и увидеть, как много поменялось у тебя в голове — и вот таким, изменившимся, вернуться.

— А что поменялось?

— Дело в том, что в 90-е в России люди, с которыми я общался, считали, что, чем в большей степени ты маргинально-протестное существо, тем ты круче. Так, например, была устроена в середине 90-х тусовка людей, которые делали русский Интернет, к которой я тоже принадлежал. Мы были за свободу всего и везде. Одновременно я печатался в журналах «Птюч», «ОМ», которые были про клубную культуру и всякое кино, и они, конечно, тоже были об этом.

— А в Америке все оказалось не так?

— Совершенно не так! Я увидел людей своего возраста, очень умных и успешных, и, вместе с тем совершенно не склонных ко всем этим маргинальным формам протеста. Когда я им говорил, что мир жесток и несправедлив, они мне отвечали, да, конечно, но мы можем изменить его. И вдруг ты понимаешь, что твоя позиция «все говно, мы все умрем» — просто инфантильная подростковая позиция, в ней нет никакой доблести.

Это то, что ты узнаешь об Америке, когда ты там пожил. Снаружи кажется, что американцы невозможно лицемерны, потому что нельзя же искренне говорить то, что они говорят! А когда ты с ними близко общаешься, то складывается другое ощущение. Ты напоминаешь: «Что вы сделали с индейцами?!», и тебе отвечают: «Да, это чудовищно, но посмотри, какие мы приняли за последние 50 лет программы поддержки!».

Для этих людей фраза «жизнь отвратительна» не финальная точка, а исходная. Они задумываются, что бы мы могли изменить? Это потрясающее чувство, ты привык, что в России никто всерьез не говорит «мы должны изменить мир к лучшему», а те, кто говорят так — врут; а тут ты видишь людей, которые в это на самом деле верят! (В скобках должен сказать, что, мне кажется, что за прошедшие годы в России тоже многое поменялось в эту сторону — множество вещей, которые есть сейчас, в начале нулевых невозможно было вообразить).

А еще мне как журналисту было удивительно увидеть отношения между обществом и прессой в Америке. Один из коллег рассказывал про свое расследование о какой-то не то секте, не то церкви, где, как оказалось, отмывали деньги. Расследование было удачным, в результате на них завели уголовное дело, всех закрыли и так далее. Я поразился: «Мужик, как тебя не убили? Ты не боялся?». Он говорит: «Да в Америке уже 50 лет не убивают журналистов. С кем бы я ни имел дело — бандиты, уличная шпана, сектанты — они понимают, что это моя работа. И им я при необходимости тоже дам высказаться». После России, где совсем другое отношение к журналистам, к их работе, это было потрясающе. Я понял, не нужно застывать в привычном русском ощущении: «Мир плох, все куплено, все продано, за всем стоят дурные люди». Надо говорить: «Окей, все продано, а мы попробуем что-то сделать».

Москва регулярно стирает свою историю

— И с этим чувством вы вернулись?

— Я говорил жене: «В Калифорнии поколения людей работали над тем, чтобы там стало хорошо жить. Это трусость остаться жить там, где другие для тебя всего этого добились, когда ты можешь уехать в свою страну и сделать, чтобы там стало хорошо».

Поэтому мы вернулись, и энергия, вынесенная из той годовой поездки, была такой сильной, что мы за первые два года организовали пару митингов в Москве. Один из них был в защиту Музея кино. Его решили закрыть, отобрать хорошее здание. В интернете быстро собралась инициативная группа, договорились про митинг. Мы с женою были формальные организаторы, если что, несли бы уголовную ответственность.

Мы подписались на митинг в 200 человек, пришло 5 тысяч, я думаю, еще и потому, что незадолго до этого вышел фильм «Мечтатели», где истоки мая 1968 года Бертолуччи увидел в попытках защитить синиматеку в Париже, поэтому все считали, что революция должна начаться с борьбы за музей кино. Квентин Тарантино тогда записал слова в поддержку, мы их включили через динамик. Все было крайне волнующе. Шел 2003 год, Москва, куда я приехал, казалась городом подходящим для того, чтобы делать то, чему я научился в Калифорнии. В том числе я смог заняться бизнесом, чего в девяностые годы бежал как огня в силу того, что бизнес большей частью был сильно криминализирован. А потом все стало медленно, но неостановимо меняться.

В Москве это сопровождалось не только политическими вещами, заметными по всей стране, но и массовым сносом старого города. Протесты против сноса были полностью проигнорированы мэрией. Все происходило примерно так: какая-нибудь компания получала подряд на полную реконструкцию особняка XIX века, а на следующий день после оформления документов происходило внезапное саморазрушение этого дома. Я к этому моменту жил в центре, наблюдал весь этот процесс своими глазами. Появилось неприятное чувство, что город, который все 90-е на твоих глазах менялся к лучшему, вдруг начинает меняться неясно в какую сторону. Если бы в тот момент случилась нынешняя программа реновации, когда становятся шире тротуары и подобное, я бы, может, ее воспринял как продолжение истории 90-х о том, что мы делаем более европейский город. Но между этой программой и 90-ми случился момент беспредельного дележа собственности, сноса старых зданий и постройки непонятно чего. И однажды я проснулся в Москве и понял: это не мой город, у меня ничего с ним не связано.

— Для вас важно прошлое города?

— Те, кто читал мои книжки, наверное, заметили: я — человек, которого время и следы времени интересуют. Это одна из главных для меня тем. И для меня значимо быть в городе, который помнит свою историю. Москва регулярно стирает свою историю, не случайно одно из главных событий в ее прошлом — это пожар, который «способствовал ей много к украшенью». Этот город себя уничтожает и восстанавливает, что теоретически вызывает культурологический интерес. Но, поскольку я вырос в городе в тот период, когда он был замершим, не менявшимся, для меня такая особенность Москвы оказалась чужой. В чем одна из причин, почему я переехал. Я понял, это город совсем не мой. Если каждые 10 лет я оказываюсь в новом городе, то непонятно, почему должен жить именно там. Я же должен каждые 10 лет заставлять себя его полюбить. Лучше я перееду в другой город и полюблю его один раз, поскольку он не будет так стремительно меняться.

Еще я не люблю московский климат. Когда становится холодно в начале октября и перестает быть холодно в конце апреля, для меня это перебор. В Париже в январе зеленая трава. Я знаю людей, кто любит снег — но я не из таких.

— Но почему именно Франция, Париж?

— У меня подрастали дети, девочка готовилась к поступлению в институт, мальчик учился в школе. Мы посмотрели на карту Европы и путем нехитрого вычеркивания в духе «На Север невозможно переехать, мы не любим снег», «в Англии дождливо и ужасно дорого», «В Германии и Австрии говорят по-немецки, а я почему-то очень не люблю этот язык» и т.д. выбрали Францию. И мы сюда приехали в 2013 году.

Я понимаю, огромное количество людей эмигрировало в Париж совершенно иначе. А у меня был источник заработка (маректиноговое агентство в Москве), деньги и навык их зарабатывания, который я мог перенести во Францию. И до сих пор у меня есть возможность ездить в Россию регулярно, я достаточно регулярно вижу родителей и друзей, поэтому не возникает ностальгии. Это не та эмигрантская волна, когда люди уезжали в 1979 году и думали, что никогда не вернутся назад, и своим друзьям писали с оказией одно письмо в год.

Сейчас во всем мире люди переезжают из страны в страну, в этом нет никакого предательства. И ничего нереального, если вы хотите уехать в другую страну, вы можете это сделать. Есть способы легче, проще, тяжелее... Но по сравнению с тем, как мы жили в 70-е, когда нельзя было выехать из страны, все чудесно изменилось. Единственное, вопрос, на что ты будешь жить в эмиграции.

Может, стоит молодым людям задуматься о том, как бы завести себе профессию, переносимую из страны в страну, не привязанную жестко к твоему родному языку. Русский язык, конечно, прекрасен, но тогда ты оказываешься привязан к политическим событиям в твоей родной стране.

Кстати, выучить чужой язык всегда можно, не только в юности. И, опять же, я поехал во Францию, не зная французского.

— А на вас как на писателя переезд, другая страна повлияли? Или в наше время уже не имеет столь большого значения, где именно ты живешь?

— Это смешная история. Книжка «Калейдоскоп» была придумана еще до отъезда. Я понимал, что допишу ее уже в Париже, и все решат, что это осмысление опыта эмиграции. Мне не кажется, что эмиграция повлияла на меня как на писателя. Когда я жил в России, то много ездил в другие страны. Когда я живу не в России, то часто туда приезжаю. У меня нет ощущения, что моя жизнь сильно изменилась. И, по-моему, русский человек может сколько угодно изображать гражданина мира, заводить себе международный бизнес, но он все равно остается русским человеком в том смысле, что вещи, пугающие его и радующие, заставляющие «вибрировать», прежде всего связаны с историей его страны в ХХ веке.

В этом смысле не думаю, что переезд на меня сильно повлиял. Решение переехать, видимо, сказалось на том, как был написан «Калейдоскоп». Но именно решение. Можно было потом не переехать, а роман все равно был бы написан. И, если год жизни в Америке научил меня очень многому, то про шесть лет жизни во Франции я такого не скажу.

Сибиряки — лучшее, что есть в России

— Если продолжать тему городов, то, знаю, в Томске вы не бывали, но участвовали в Красноярской книжной ярмарке. Есть ли какое-то ощущение от Сибири, ее образ?

— Скажу про мифологию Сибири, какой она видится из Москвы. Когда условные москвичи говорят, мол, нам так не повезло, мы живем в огромной стране, где за московской окружной дорогой начинается какой-то хтонический ужас, то в этом их фантазме Сибирь не фигурирует. Речь идет, скорее, о «красном поясе» России. А все, что я слышал про Сибирь от москвичей — это рассказы про то, что сибиряки другие люди, они — лучшее, что есть в России. То настоящее, что в стране осталось.

И как в Америке была история движения с Востока на Запад, так в России есть история движения с Запада на Восток. В широком смысле, Сибирь — это русская Калифорния за вычетом климата. Все мои друзья, кто ездил в Сибирь не как я на фестиваль (на ярмарке ты не выходишь «наружу» и не успевает ничего увидеть и понять), рассказывали, что в Сибири гораздо приятнее, чем в городах европейской части России.

Мифологизированное представление о русском человеке как об откровенном, честном, держащем свое слово и вместе с тем суровым — оно сегодня перенесено в Сибирь. Когда москвич фантазирует о том, как выглядит идеальная Россия, то он относит ее куда-то в Сибирь. Где-то за Уралом эти заповедные места России, где настоящие русские люди. Если бы им не так не повезло в ХХ веке, они бы создали настоящую великую страну. Хотя еще и с климатом не повезло...

— Недавно вышел ваш новый роман «Учитель Дымов». Появление героя-учителя как-то связано с тем, что вы начали образовательный проект, создали детский лагерь «Марабу» или причины совсем другие?

— Я эту книжку придумал еще даже до отъезда из России, задолго до появления «Марабу» и Академии Ле Сале. Мне казалось очень важным рассказать историю людей, которые в ХХ веке проживают свою частную жизнь, не позволяя его соблазнам себя обмануть, не включившись ни в один из его идеологических дискурсов.

Какое-то количество персонажей моего романа «Хоровод воды» тоже так живут, но они, скажем честно, неприятны. К примеру, у героя предок чекист, который в 1937 году пытает и допрашивает коммунистов, потому что он их ненавидит. Или человек, пишущий донос на своего врага, поскольку не простил его. Это люди, готовые встроиться в существующий режим и использовать его для личных целей.

А мне хотелось написать о тех, кто постарался прожить свою жизнь в выпавшее им время, не совершая подлостей, без предательств, убийств, доносов. И не много профессий, которые подошли бы для таких героев. Это учителя и врачи. Я выбрал учителей. Изначально история задумывалась как роман о трех поколениях семьи, делающих один и тот же выбор, но по-разному, поскольку каждый живет в свое время. Их объединяет желание держать дистанцию от государства с одной стороны, а с другой — не впадать в состояние борьбы. То есть не сливаться ни с диссидентством, ни с государством.

— Есть ли в этой истории что-то биографическое?

— Нет. Мне про все свои книжки приходится это уточнять, кроме, разве что «Шкурки бабочки» — там все-таки было понятно, что я, в отличие от героя, не убиваю девушек по подвалам. А про «Учителя Дымова» приходится говорить открытым текстом: нет, это не история моей семьи. У меня были, конечно, среди родных учителя и врачи. Совпадения возможны, не все же придумывать. К примеру, моя бабушка, как и герои, жила в городе Севастополе, я его помню, мне его проще было описывать — но в целом это ни капли не моя семья.

Писатели не были неприспособленными к жизни

— Кроме того, что вы пишете романы, вы еще и успеваете успешно заниматься бизнесом, постоянно придумываете и воплощаете проекты. Как удается совмещать «приземленные» дела и творчество? Есть стереотип, что писатели — люди далекие от быта и мирских проблем, не способные отвлекаться от книг на прагматичные дела…

— Мне кажется, это представление иллюзорно. У меня много знакомых писателей, они по-разному устроены в жизни, лучше или хуже. Но, к примеру, нынешний владелец газеты «Ведомости» Демьян Кудрявцев — прекрасный поэт, моя соавтор по роману «Нет» Линор Горалик зарабатывает себе на жизнь маркетингом и другими неписательскими делами.

Представление о том, что писатель должен быть неприспособленным к жизни, кажется мне странным. Думаю, так никогда не было. Была эпоха, когда любой творческий человек жил за счет своего условного спонсора, который оплачивал его расходы. Как Людовик XIV, оплативший расходы Мольера. В XIX веке возник институт авторского права, и писатели стали зарабатывать, публикуя свои произведения. Это был нормальный бизнес. Вероятно, они могли бы заработать чем-то другим, но и книгами получалось неплохо. В своих письмах они жаловались, как тяжела их жизнь, но это история про то, что они писатели.

Есть известный анекдот: Достоевский писал из Венеции, как он чудовищно страдает, ужасная погода, живет в дыре. При этом он поселился в лучшем отеле города и, поскольку тогда уже научились фиксировать погоду, известно, что она была отличной. Просто такой жанр. Да, у Достоевского вечно не было денег, потому что он их проигрывал, но это не потому, что он мало зарабатывал как писатель, он просто знал, куда деньги потратить. В какой-то момент в России была ситуация, когда богатый человек писал, словно для него это хобби, к примеру, как граф Толстой. И когда в литературу приходил условный Некрасов, бедный человек, сочиняющий для заработка или Достоевский, им было сложнее, они все время чувствовали себя в проигрышной позиции, поскольку на той же «поляне» паслись люди, у кого изначально были деньги.

В первой половине ХХ века писатели зарабатывали журналистикой. Если мы почитаем Генри Миллера, то увидим, что его жизнь в Париже была тяжела и денег вечно не хватало. Но, кажется, потому, что он любил ездить на такси и тратил все деньги на выпивку и секс. Зарабатывал-то он журналистикой неплохо, курс доллара к франку тогда был очень хорош. Это важная история, что писатели-американцы жили в Париже до момента Великой депрессии. Когда доллар упал, их положение изменилось. А во второй половине ХХ века, начиная с 50-60-х годов, возникли другие вещи для писателей, прежде всего, связанные с маркетингом, рекламой, созданием концепций. Они близки ему, работа писателя — это такой сторителлинг, когда он стал коммерческой историей, у писателя появился еще и этот способ заработка И если Демьян Кудрявцев в медиа работает не журналистом, а владельцем бизнеса, это неважно, бизнес все равно писательский. Писатель понимает, как выстраивать рассказ, повествование, даже если это повествование — перевыпуск газеты. То же самое и маркетинг, которым я занимался много лет.

— Все же, как именно вам удается все в своей жизни организовывать?

— Когда я в 90-е был журналистом и писал про кино, то для меня было важно, что я пишу про кино кровью сердца. А в нулевые, когда я стал писателем и одновременно завел себе бизнес, вдруг понял, что можно все разделить. Упорядоченную часть себя отправить в бизнес, а хаотическую и творческую — в писательство. Это было важное внутреннее осознание и решение. Книжки мои вопиюще неполиткорректны во многих своих местах, а в офисе у меня всегда все было безупречно, сплошное уважение прав меньшинств, персональных границ других людей и прочее. И в Москве, и теперь в «Марабу» все так устроено. Никаких кошмаров, о которых я люблю писать книжки. Просто надо понимать — в бизнесе мы не потому, что нам интересно про секс, кровь или страдание. В бизнесе мы для того, чтобы нам было хорошо и чтобы заработать немного денег. А книжки мы будем писать про секс, кровь и страдания. Потому что это книжки.

— На практике возможно в один день и решать вопросы бизнеса, и написать главу романа?

— Нет, так, конечно, не выйдет. К примеру, на месяц погружаешься в бизнес, а на выходных пишешь роман. Я обычно пишу роман кусками, по 2-3 дня. И бизнес для писателя лучше журналистики — в нем не пишешь, другие способности задействованы. Когда занимался журналистикой, писать книги было гораздо сложнее.