18+
18+
РЕКЛАМА
Книги, Принцип чтения, Принцип чтения.Виктор Шендерович: «Если сам не заплачешь, то и читатель тоже останется равнодуш Принцип чтения.Виктор Шендерович: «Если сам не заплачешь, то и читатель тоже останется равнодушным»

Принцип чтения.
Виктор Шендерович: «Если сам не заплачешь, то и читатель тоже останется равнодушным»

АВТОР
Мария Симонова

Многие из тех, кто застал золотые годы телеканала НТВ, до сих пор скучают по программам «Куклы», «Итого». К счастью, читать имевшего непосредственное отношение к тем передачам, писателя, публициста Виктора Шендеровича можно и сегодня.

Разговор с нашим героем про книги оказался одним из самых длинных и подробных за всю историю «Принципа чтения». Виктор Шендерович рассказал и о русской литературе, естественной и необходимой как воздух, предложил считать Пушкина «скрепой», признался, что рэтлендианец, вспомнил о своем шекспироведческом открытии, объяснил обаяние Довлатова, поведал, почему писателям нельзя читать. И это далеко не все.

— Первые книжки в моей жизни — они, естественно, появились от родителей. От них же у меня ощущение «сверхценности» книги, чувство: это лучшее, что есть на белом свете!

В детстве мне нравилось болеть: лежишь с температурой, а тебе читают вслух хорошие книги.

Когда мне было лет 10, я прочел «Повесть о Ходже Насреддине» Леонида Соловьева. Конечно, до этого тоже были книги — Пушкин и все остальное, как и полагается. Но первое, что я по-настоящему помню, это именно «Повесть о Ходже Насреддине». Это был первый случай, когда появилось сладкое ощущение: выдуманное становится важнее всего остального на свете, и ты начинаешь жить внутри книги. Потом, при встрече с хорошей литературой, оно повторялось. До сих пор для меня это главный критерий настоящей художественной литературы. У Довлатова об этом сказано: «Самая большая трагедия моей жизни — смерть Анны Карениной». И всякий человек с читательским опытом, он, конечно, помнит похожие случаи. У меня такое было с «Мастером и Маргаритой», с «Фаустом», с Маркесом… Счастливое наркотическое читательское состояние. Но первый раз я погрузился в него с «Повестью о Ходже Насреддине».

Потом были разные авторы. Что интересно, Пушкин в этом списке не первый. Воздуха, которым ты дышишь, не замечаешь. Пушкин всегда был вокруг, поэтому его присутствие не фиксируется. Сказки, другие произведения… Так или иначе, он присутствовал и присутствует всегда.

У меня был период серьезного увлечения драматургией Пушкина. «Маленькие трагедии», «Бориса Годунова» я до сих пор помню близко к тексту.

Из «Маленьких трагедий» «Моцарта и Сальери» знаю наизусть. Так получилось, специально я не учил. Хорошо помню момент, когда я обнаружил, что помню текст. 1976 год, студентов тогда посылали «на картошку». Я становился на карачки на борозду и шел по ней, собирая картошку. И заметил, что если читать неспешно вслух «Моцарта и Сальери», то текста хватает до конца борозды. Оказалось, я знаю его полностью.

Прозу Пушкина и его поздние стихи я уже гораздо позже почувствовал. Но Пушкин сопровождает нас так или иначе постоянно. Когда ищут национальную идею, объединяющую россиян, я думаю, какая глупость искать то, что лежит на поверхности. Пушкин нас объединяет! Знание его текстов и есть примета принадлежности к русской культуре. Русский человек это не тот, у кого есть российский паспорт, он есть и у Жерара Депардье, и у Рамзана Кадырова, хотя ни тот, ни другой не являются русскими людьми по культуре (я сейчас только о ней говорю). Если ты даешь отзыв на пароль «Мороз и солнце», отвечаешь «День чудесный», то ты прошел первую ступень экзамена. На второй должен продолжить строчку позатейливее. Еще на какой-то ступени нужно назвать сестер Лариных по именам. Если делаешь это не задумываясь, то ты русский человек. Мне кажется, такая идентификация очень точна. Обидно, что такие простые вещи нами не осознаны. Мы постоянно ищем какие-то скрепы. То православие в самом чудовищном, византийском виде. То Сталин. А Пушкин почему-то не скрепа. Это странно и досадно, он действительно скрепа. Если что-то может связать меня и, возьмем противоположности — Проханова, ультралиберала Борового, ультраконсерватора Дугина, то все, надеюсь, продолжат строку «Мороз и солнце…». И уже есть общий знаменатель. Дальше — договариваться о подробностях.

***

Продолжу о своих читательских пристрастиях. В старших классах и в институте я был страшным фанатом Шекспира. Пять его главных трагедий («Ромео и Джульетта», «Гамлет», «Король Лир», «Макбет», «Отелло») знал близко к тексту. И для меня это был некоторый воздух. Я до сих пор свободно внутри них ориентируюсь, люблю их, и это меня во многом сформировало. У меня нет гуманитарного образования. Институт культуры не считается, там можно было хорошо провести время. А вот Шекспир, прочитанный внимательно, с огромным количеством примечаний, в разных переводах, с большим интересом — это другое дело. Я не думаю, что много людей прочли все 37 пьес Шекспира. Часть из них я прочел один раз и к ним не возвращался. Но есть те, к которым надо обращаться снова. Для меня это была важная часть жизни.

В Шекспире есть загадка. Признаюсь, я — рэтлендианец. Принадлежу к той замкнутой касте людей, которая считает, что все написал не Шекспир, а граф Рэтленд. Мне кажется совершенно невозможным, чтобы это сочинил тот человек, которому тексты приписывают. Длинная тема, любой желающий узнать подробности может прочитать книгу Ильи Гилилова «Игра об Уильяме Шекспире, или Тайна Великого Феникса».

То, что сама фигура Шекспира как автора этих пьес очень подозрительна — об этом говорилось давно. Марк Твен называл его «самым великим из никогда не существовавших драматургов». Анна Ахматова смеялась над версией, что все написал Шекспир. Скажу только самые очевидные вещи. Он был необразованным человеком. Первым грамотным в их семье стал его зять. Автор пьес же знал 8 языков. Не осталось ни одной рукописи Шекспира. Вся его биография прослежена. С 18 лет, когда он покинул Стратфорд, вся его жизнь прошла в Лондоне. Шекспир никуда не выезжал, не видел никакой Италии. Потом, в 1612 году он внезапно вернулся из Лондона в Стратфорд, замолчал, больше не написал ни строчки. 1612 — это как раз год смерти Рэтленда. В этом году будет отмечаться 400-летие смерти Шекспира. Он умер, объевшись кабаном на собственных именинах. Он был человеком, от которого не стоило ожидать большой духовности. Жесточайший ростовщик, за пенсы и шиллинги у него дети и женщины сидели в долговых ямах. Был чудовищем. Может ли чудовище быть великим драматургом? Может, и поэтом, и драматургом, сколько угодно таких примеров. Но у Шекспира не было книг в доме. В его завещании не упомянуто ни одной, а они в то время были очень дороги. И психологический портрет автора пьес Шекспира давно составлен и ни коем образом не совпадает с Шекспиром.

Впрочем, неважно, кто бы их не написал, пьесы есть, и я их знал.

Я написал несколько работ о Шекспире, они не опубликованы. Расскажу одну байку. В армии, нетвердо зная английский язык, со словарем, я перевел десяток сонетов Шекспира. По молодости можно, я был наглым юношей. В «Золотом теленке» — «Гомер Мильтон и Паниковский», в моем случае это были «Пастернак, Лозинский и Шендерович». Показал переводы, меня позвали на шекспировскую конференцию — прийти послушать умных людей. Там я оказался в кругу этих великанов: Александр Аникст, Алексей Бартошевич, театроведы, литературоведы… Сидел, молчал и слушал.

С неопубликованием одной моей вещи связана байка. Я обнаружил, что в одной из шекспировских хроник переводчики потеряли персонажа Эдуард Черный принц. Это случилось еще в XIX веке, следующие переводчики халтурили, перелицовывали старый вариант, и ошибка кочевала из книги в книгу. Я страшно обрадовался: я автор научного открытия в русском шекспироведении! Побежал этой находкой делиться к Александру Аниксту с убеждением, что мне полагается «шоколадка». Бедный Александр Абрамович чуть не заплакал и воскликнул: «Отстаньте от меня с этим восьмитомником!». Дело в том, что восьмитомник Шекспира под редакцией Аникста был его пожизненным проклятием. Там множество ошибок. Но, главное, почему стыдно вспоминать о том издании — оно выходило в годы травли Пастернака, поэтому там нет его переводов. Все говорили Аниксту о неточностях. И только он забыл об этом, как прибежал я и сообщил, что нашел еще одну ошибку. Я же по-юношески заблуждался, думал, истина добродетельна сама по себе, вне зависимости от контекста. Аникст просто взмолился, попросил не напоминать — и я не стал его мучить. Так и лежит статья неопубликованной.

Исследователь Аникст давно умер. А мое шекспироведческое открытие никому неизвестно. Может, правда, опубликую свой текст, раз вспомнил о нем.

Я очень увлекающийся человек. И в литературных предпочтениях меня «мотало» очень сильно. Западал на разные стили. Одновременно и последовательно для меня главные писатели — Бабель, Трифонов, Кортасар. Они очень на меня влияли. Я пытался марать бумагу в разных направлениях. Недавно обнаружил пробу в стиле Кортасара. Естественно, были тексты в сторону Бабеля… Это не специально делается, просто ты «надышиваешься», проникаешься ритмом автора. В старом анекдоте «Чукча не читатель, чукча писатель» только доля шутки. Когда пишешь, то нельзя читать ничего сильного в литературном смысле потому, что на тебя начинает влиять чужой ритм. Те люди, которые пытались писать смешно в моем поколении, обязательно прошли через заразу, инфлюэнцу Жванецкого. И не все выбрались. Я, вроде бы, выбрался, годам к 30 начал разговаривать своим языком, и то меня иногда уносило в интонацию Жванецкого, но я уже мог «отловить» ее. Это естественно, у него бесконечно талантливые тексты, он нашел манкий, заразительный, привлекающий язык. Подражать ему легко. Только это будет либо пародия, либо вторая производная. Зачем китайский iPad, если есть настоящий? Точно также со Жванецким и его подражателями.

***

Возвращаюсь к книгам и русской прозе. Лучшей мне кажется «Княжна Мери» Лермонтова. Недавно узнал, Чехов считал лучшей «Тамань». Для меня это загадка, считаю, по сравнению с «Княжной Мери» она малозначительна. «Княжна Мери» вообще образец невероятной прозы. Думаю, если бы Лермонтов жил дольше и писал прозу, он бы очень изменил пейзаж литературы. В «Княжне Мери» есть все. Драматизм, юмор, композиция, эмоциональное внутреннее напряжение, мысли, наблюдательность, откровенность.

Пушкин создал Вселенную, в которой мы живем. И стихи, и проза его, и драматургия — это «точка отсчета» в русском языке, поэтому о нем трудно говорить. А Лермонтов — это уже развитие.

Довольно поздно я проникся Толстым. Но больше все же Чеховым. Лаконизм, спрятанное напряжение… Его прозу я бы назвал мужской. В том смысле, что есть драматизм, но нет всхлипывания. Конечно, «мужская проза» — условно, по типажу. Есть совершенно блистательные женщины-прозаики, их проза замечательная, ясная — Толстая, Улицкая, Рубина. Тэффи тоже писала неженскую. Чехов — образец мужской прозы. И его тексты без «указательного пальца», отсутствие которого современники ошибочно считали равнодушием. Чего там нет, так это равнодушия. Просто Чехов одним из первых стал доверять читателю, очень надеяться на него. Что тот сам прочтет, увидит отношения, сможет разобраться, что происходит, без обличающих восклицаний автора.

***

Забыл Гоголя. Мы невероятно богатые люди — вспоминая о русской прозе, можно не сразу вспомнить Гоголя, который гений в русской прозе. Если бы я был человеком верующим, то сказал бы, что последние страницы первого тома «Мёртвых душ» просто продиктованы свыше. Они словно записаны. Это музыка, это действительно поэма! Гоголь открыл невероятные пластические возможности языка. Пушкинский — простой, прозрачный. Лермонтовский — сжатый, желчный, но предельный лаконичный. А воздух — это Гоголь.

Я меньше люблю его украинскую прозу (прошу не видеть в этом никакой политической подоплеки!). Для меня Гоголь начинается по-настоящему в петербуржский период. Это, конечно, «Шинель», «Петербургские повести» и «Мертвые души».

***

Достоевский мне близок в гораздо меньшей степени. Хотя у него есть блестящие куски, но интонационно он не мой писатель. Вообще мне кажется, психически здоровому человеку довольно трудно с Достоевским. Он заставил в такие глубины заглядывать, поэтому и стал для человечества «номер один». Если говорить о русской прозе на Западе, то там Достоевский, Толстой и Чехов, безусловно, известнее, чем Гоголь с Пушкиным или Салтыков-Щедрин.

Достоевского очень полезно читать психиатрам. Пограничные состояния, неврозы, загадки — все у него описано. Толстовские герои — они все в пределах нормы. При том что психологический разброс между Долоховым и Пьером Безуховым велик, все это не психиатрические случаи, а социальные.

Очень любопытно: когда ты читаешь Достоевского он в книге везде — с его собственной эпилепсией, истерикой. Когда ты читаешь «Анну Каренину» или «Войну и мир», то забываешь про Толстого. Его нет. Есть Наташа, Андрей, Пьер… Он поразительным образом вживается в героев.

***

Хочется вынести за скобки русскую литературу великую. Ты с этим вырос, кому повезло, для кого это естественно. И ты даже не осознаешь до какой степени ты сделан ими, до какой степени был бы не собой, если бы в твоей жизни не случилось Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого. Не замечаешь того, к чему привык. И русская литература - она как воздух, как рука или нога.

Кроме великой русской литературы вспомню Бальзака и Диккенса. Это надо читать вовремя, в юности, в то время, когда душа формируется. Диккенс сентиментален. Там есть вера в человеческое добро. Знание о жестокости мира, и все же удивительно представление о том, что человек все же по природе своей хорош. Для внятного различения добра и зла есть Диккенс.

Бальзак длинноват на нынешний ритм. Но у него есть великие вещи. Конечно, «Шагреневая кожа» прежде всего.

***

Для меня один из лучших романов ХХ века — «Вся королевская рать» Пенна Уоррена. У него есть великий перевод на русский. Нам повезло. Виктор Голышев, тот самый, который друг Бродского, перевел совершенно грандиозно.

Нам вообще повезло с переводчиками. Как Райт-Ковалева перевела Сэлинджера! Школа огромная, замечательная и в прозе, и в поэзии. В последней отчасти вынуждено. Лучшие поэты, не имея возможности зарабатывать литературным трудом — Пастернак, Ахматова, Липкин, Тарковский, Самойлов — уходили в перевод. И бывают случаи, когда их варианты лучше подлинников. Грузины честно сознавались, что «Цвет небесный» Николоза Бараташвили в варианте Пастернака звучит еще сильнее.

Вернусь к книге «Вся королевская рать». Это один из главных романов моей жизни, тот случай, когда мир за пределами текста перестает существовать. В истории есть все, что должно быть в романе. И политическая сатира, и портрет времени, и любовная линия, и характеры, и невероятный нравственный урок. Звучит немного нравоучительно, но он обязательно должен быть. Вопрос в том, как он преподан. Тычется тебе в лицо грубо, назойливо — тогда ты отстраняешься, это немыслимое насилие. Или же это сделано тонко, как у Уоррена.

ХХ век — это взлет немыслимый американской литературы. Она очень разнообразна. Хемингуэй, Фолкнер, Уоррен, Марк Твен (еще из XIX века). Благодаря хорошим переводам, она стала нашей.

Конечно, у меня был период увлечения Хемингуэем. Недавно я его перечитал, с трепетом садился это делать. Я боялся, что мне не понравится. Что прежде было юношеское обольщение.

Не стоит встречаться с девушкой, которая тебе нравилась в молодости, ты можешь разочароваться, она постарела. А в случае с литературой — повзрослел ты.

Майн Рид, которым я зачитывался в детстве, недавно попался мне в кафе, где есть книжная полка. Люди приносят книги, можно брать их почитать. Я увидел «Затерянных в океане». Там мальчик и девочка на плоту, в океане, любовь… Взял книгу в руки с таким волнением, открыл… Зачем я это сделал?! Ужас! Так «дешево» написано… Мне было мало лет, и поэтому прежде очень нравилось. Лучше не возвращаться к былым возлюбленным.

Но что касается Хемингуэя, за чью книгу я брался с волнением, то я не разочаровался. Замечательные рассказы невероятной силы по-прежнему действуют на душу, работают.

***

Про Бабеля скажу отдельно. Его знают обычно по «Одесским рассказам». Блестящие, веселые — в моем поколении их часто цитировали. Это школа юмора, русского языка. Но какая мощная вещь «Конармия»! Там есть совершенно великие новеллы. Недавно я от уважаемого человека, моего друга литература услышал, что у Бабеля нет никакого морального урока, нравственной опоры… Просто описания. Но, например, вот рассказ «Мой первый гусь», где герой убил гуся, чтобы прокормиться. Там такая фраза: «Мы спали шестеро там, согреваясь друг от друга с перепутанными ногами, под дырявой крышей, пропускавшей звезды. Я видел сны и женщин во сне и только сердце мое, обагренное убийством, скрипело и текло».

Это невероятная проза, восходящая, как ни странно, по музыкальности к Гоголю. Музыка, а не описание сюжета. В другом рассказе из «Конармии» герой молил «о простейшем из умений — умении убить человека». А говорят об отсутствии у него нравственного урока! Это он пишет в 20-е годы.

***

Ильф и Петров — это школа юмора. Сараскина мной уважаемая писала о безнравственности Ильфа и Петрова. Над кем они смеются? Над священниками, над дворянами. Они советские писатели. Это такая советская литература. С одной стороны, правильно. С другой — почему же эту советскую литературу так долго не переиздавали, не печатали? Что-то они чуяли. Не знаю, что Ильф и Петров хотели написать. Но написали очень грустный роман «Золотой теленок». Между 1928, когда появились «12 стульев», и 1932 годом, когда написан «Золотой теленок», в стране изменилось много, если не все.

Юмор «12 стульев» — это ощущение собственной правоты. Бюрократы, тупицы, взяточники кажутся пережитками прошлого. И есть веселая интонация в «12 стульях». А 1932 год — это уже первые репрессии, страна на пороге трагического периода. Очень важное время начало 30-х для тех, кто это чувствовал. Они чувствовали. И обратите внимание, как безнадежно Остап Бендер становится лирическим героем. Он говорит: «Я не хочу строить социализм». Это отрицательный персонаж заявляет, но мы со всей очевидности ему симпатизируем. Он не альтер эго автора, но он живой, он наказывает жуликов. Он в тоске. Здесь нечего делать не только Корейке, но и Остапу, свободному человеку, художнику. Нет места живому и веселому человеку. И он не хочет строить социализм. Это бунт индивидуализма, только написанный с большим сочувствием к индивидуалисту. Не знаю до какой степени они сами осознавали и формулировали это даже между собой. Это свойство талантливого письма: пишется больше, чем хотел автор. Примета таланта, ее особенно видно в поэзии. Этим поэт отличается от подельника, скучного ремесленника. Поденщик про что придумал, про то и напишет. А поэта «далеко заводит речь». И с Ильфом и Петровым, по-моему, так и случилось. Они шли в одну комнату, попали в другую. «Золотой теленок» — замечательный, грустный роман, где столько безнадежности и такой вызов времени.

Сейчас я уже немного анализирую. Но в юности, когда мы читали Ильфа и Петрова, то это была для нас школа юмора, умения написать смешную фразу. У Ильфа в записных книжках: «Смешную фразу надо лелеять, холить, ласково поглаживая по подлежащему». Такой вкус к языку! И, конечно, у Ильфа и Петрова много мест, где торжествует комический язык. Они могли найти незаменимое слово, которое взрывает фразу изнутри. «Пеногон, растоптанный железными ногами Паши Эмильевича». Дописаться до этих «железных ног» дорогого стоит. У них много таких смешных фраз на пустом месте. Читаешь, смеешься.

***

Конечно, Булгаков. «Мастер и Маргарита» стал модой, но не перестал быть великой книгой, волшебной, которую можно перечитывать и перечитывать. Совершенно замечательно написанная вещь.

***

Лесков замечательный. У него есть блистательный публицистические формулировки. Для меня весь Лесков во фразе «Мы, русские, друг друга едим, и тем самым сыты бываем». Даже если бы он ничего кроме этого он не написал, все равно стал бы классиком. Но он чуть в стороне от моего литературного вкуса. Невозможно все любить.

Конечно, Грибоедов. Он невероятный совершенно, и опять-таки, живущий внутри. Поэтому я о нем сразу не вспомнил. Все «Горе от ума» внутри тебя.

***

Все, что вы хотели знать о русском правосудии — это «Дело» и «Смерть Тарелкина» Сухово-Кобылина. Иногда время попадает в жанр. То время, когда Толстой к месту кажется или Чехов. Или наступают дни, когда понимаешь: нужен Сухово-Кобылин. В смысле укрупненности зла. Сейчас время Сухово-Кобылина.

***

Из книг ХХ века для меня поворотные, конечно, московские повести Юрия Трифонова, и потом его романы. «Старик», «Время и место»… Он огромный писатель. И 30 лет, прошедшие после его смерти, подтверждают, что он остался. Это не мода, московские повести и романы Трифонова навсегда в русской литературе.

Трифонов мощно анализировал прожитое и нравственную деградацию нашу, и ее истоки. Это один из самых мощных писателей ХХ века.

Совершенно другой Василий Шукшин. Из лучших образцов русской прозы его «Срезал», «Обида». Я бы их назвал «горячим письмом». Когда автор сам смеется и плачет, не пытается конструировать. Нулевой градус, когда автор отстранен, его не видно — такая мода появилась в последнее время. И появляется холод. А Трифонов не холодный и Шукшин не холодный. В «Обиде» так видна обида шукшинская, его слезы, нервы, смех… Проза, пропущенная через себя эмоционально — это бесценно. Когда с холодным носом написано, то я могу оценить писательское мастерство, повороты сюжета, композицию… Но уже выявил: если сам не заплачешь или не рассмеешься, то и читатель тоже останется равнодушным. Если я дописался до того, что мне смешно, значит, читатель рассмеется. У меня если сердцебиение, то будет и у читателя. В этом смысле флоберовское «Госпожа Бовари — это я» самый точный писательский рецепт. Собой писал Шукшин, Трифонов, собой написаны лучшие стихи Бродского.

***

Еще один человек, который меня менял, возможно, последний среди них — это Бродский. Я его прочитал уже сложившимся человеком, мне было под 30 лет. Незадолго до вручения ему Нобелевской премии появились его стихи. Я начал читать, и это было потрясение, я не предполагал, что меня 30-летнего что-то может так поразить. Он меня изменил. Не только мое представление о стихах, поэзии, но и о поведении человека. Стал примером социального поведения. Какие-то вещи у него как формулы, я их запомнил. Не могу сказать, что по ним живу, но внутри они распорками сидят. Его этика, индивидуализм, его поза, его достоинство, его представление о человеке, об истории — это сильно на меня повлияло, уже на довольно взрослого в тот момент человека.

Поздний Бродский — он усложненный. Для меня лучший Бродский — это «Зимним вечером в Ялте» и другое, написанное в конце 60-х, в 70-е, где он достиг, на мой вкус, совершенства. Вполне сложные стихи, но человеческий разум еще способен их воспринимать. Мой, по крайней мере. Потом он начал экспериментировать. После смерти Бродского Виктор Голышев решил опубликовать в «Новой газете» письмо Бродского. Оно написано абсолютно пушкинским четырехстопным ямбом. Совершенно замечательное, блестящее, легкое. Уже в 90-е годы, незадолго до смерти написано, когда Бродский писал чрезвычайно сложные стихи. Ему, видимо, было неловко просто разговаривать стихами. А он умел это делать. И этот пушкинский ямб в письме он не считал стихами. Хотя это замечательные стихи!

Многие говорили, Бродский — это мода. Но времени прошло достаточно с его смерти. 20 лет. И уже ясно, что речь не о моде.

Среди тех, кто меня сформировал — Володин. Он и автор пьес замечательных, в которых я даже играл студийцем. И совершенно неожиданно для меня возникли володинские стихи. Его интонация на меня очень повлияла. Это были как бы и не стихи, а разговорная интонация, абсолютно человеческая, совсем не на котурнах. Почти случайная сбивчивая речь…

Я имел счастье общаться с Володиным. И поразился, до какой степени эти стихи похожи на него самого.

***

Русская поэзия, ХХ век, и XIX — тоже как воздух. Прежде всего я говорю о юности. Пастернак к моему детству только оказался разрешенным. И появились книги. Роман еще не знали, а стихи из него уже были, причем без пояснения из какого романа. И, конечно, мы этим дышали.

Чуть позже мы узнали Мандельштама, который тоже стал воздухом. Это все ежедневное чтение, оно внутри и наизусть. И никуда не делось.

Поэзию ничем нельзя заменить, она дает настоящую точку отсчета. Я понимаю, это буквально был бы не я без Мандельштама, Самойлова, Левитанского, Тарковского. Мы (я говорю за свой круг) читали поэзию, иначе было просто невозможно. В этом нет столичного или еще какого-то снобизма. Просто о чем тогда разговаривать? Если ты чужд поэзии, то группа крови уже другая.

***

Мне трудно говорить о Горине. Читательское восприятие затмевается человеческим. Он мне сам сказал: «Я буду твоим ребе». И он следил за мной, помогал, давал советы и остерегал. И, конечно, его человеческая роль в моей жизни — она такая большая, настоящая, что мне тяжело говорить о нем просто как читателю о драматурге. Дыхание начинает прерываться. Хотя писатель он, конечно, огромный.

Ему было 32 года, когда он написал «Того самого Мюнхгаузена». Драматургия вообще самый сложный в профессиональном отношении жанр. Там недостаточно вдохновения. В 16 лет можно написать «Белеет парус одинокий». Но невозможно пьесу, она требует композиционного мастерства, других профессиональных качеств. Драматург — возрастная профессия. Это поэт может в 18 лет уже закончить, как Рембо. А драматурги созревают долго. Уникален случай Эрдмана, который в 24 года написал «Мандат», а в 28 — «Самоубийцу». Обычно драматурги так рано не расцветают. Горин в 32 написал «Того самого Мюнхгаузена», поразительный текст. Он успевал подумать прежде чем пошутить, по нынешним временам это уникальное умение. В «подкладке» его драматургии — настоящий ум и этика. Он твердо отличал добро от зла. Был ироничен. Но это была высокая ирония интеллекта, а не стеб.

Горин начинался с того, что он замечательно отличал добро от зла. И его ирония — это была ирония мудрости, а не цинизма.

Я поразился, спустя годы посмотрев «Того самого Мюнхгаузена». Время нас чему-то научило, постепенно избавило от иллюзий. И потом ты смотришь фильм, и понимаешь, что там все уже давно сказано. У очень молодого Горина.

***

Странно было бы, вспоминая Бродского, не вспомнить Довлатова, писателя, чьими современниками мы были. Это замечательная литература. Ее обманчивая простота позволяет некоторым неосторожным людям заявить, что это не литература, а записки, байки, так любой может. Что-то я не замечаю, чтобы так любой мог. Байки пытаются рассказывать многие. Но для того, чтобы написать повесть «Компромисс», этого мало.

«Нравственный урок» — это удивительно звучит применительно к Довлатову, который, конечно, никогда бы не произнес этих слов. Вкус не позволил бы. Но урок у него есть. Урок тихого человеческого достоинства заключается в том, что человек чрезвычайно недоволен собой. Довлатов был чрезвычайно недоволен собой. Поэтому он так востребован. Он о себе очень плохо думает, себе не нравится. Знает, что он не ангел. Но в окружающем мире ему больше всего не нравится он сам. Это делает его невероятно обаятельным на фоне тех людей, которым не нравится все вокруг, кроме себя. Он искренне испытывает тоску от собственного несовершенства. Повесть «Компромисс» вся об этом. Нет героя, но сама по себе рефлексия целительная. Он все время проигрывает. Бумага — честное место, ее не обманешь. Когда читаешь Довлатова, то видишь, что он так переживал свою жизнь, в значительной степени, как ему казалось, нереализованную. Полную сдач, компромиссов, поражений. И от этого проблемы. Он сделал трюк, который делали и до него. Как у Саши Черного: «Я истину тебе по-дружески открою: Поэт — мужчина. Даже с бородою». Конечно, мы должны понимать, что «я» — это часть художественного произведения.

Довлатов сделал страшную вещь. Дал герою свою фамилию. И неосторожные люди принимают это за чистую монету. Но это не совсем автор, хотя там, безусловно, есть приметы его биографии, много его рефлексий. Сам факт этих рефлексий создает дистанцию между автором и героем. Это интересный эффект. Довлатов решился на это и победил в своей игре. Он вытащил все жестко по отношению к себе. Кажется, он драматизирует и накручивает, демонизирует героя, делает его еще более неприятным, беспомощным, компромиссным. Но бесстрашно наделяет своей фамилией. Читать его наслаждение.

Помимо всего прочего, это наслаждение языком и стилем. В Америке он успел переписать многие ранние рассказы, доведя их до звукового совершенства. У него есть фразы, которые на бабелевском уровне. «Покойный, разминувшись с именем, казался вещью» в «Компромиссе». Или когда он описывает в «Филиале», как ухаживал за девушкой, поплыл, поскольку хорошо умел, и знал, что она смотрит на него. Потом встал — а ему по колено. «Признаться, я готов был дисквалифицировать весь Финский залив». Замечательно написано, поэтому это можно перечитывать. Ты получаешь удовольствие от языка.

Эта блистательная проза тоже выдержала испытание временем. Мода прошла, а Довлатов остался.

Должен признаться, я очень давно не читаю художественную прозу. Это не значит, что проза плоха, которая сейчас появляется. Наверняка замечательная. Из последнего, из современников назову Меира Шалева, израильского замечательного писателя. Его «Русский роман», «Голубь и мальчик» - блестящие вещи. Есть Фаулз, Эко… Но у меня «перенасыщенный раствор» внутри. Нет свободных валентностей. Я читаю в основном нон-фикшн, мемуары, непридуманное. Это связано с тем, что, когда пишешь, душа должна быть пустовата. Как Жванецкий сформулировал, антивещество должно вырабатываться в голове. Не надо ее забивать. А когда ты читаешь того же Меира Шалева, то писать ничего нельзя. Это так сильно на тебя действует, ты просто под магнитным полем.

***

Свои книги не перечитываю. Возвращаюсь к ним только когда готовлю к переизданию. Очень много правлю, переставляю буквы, запятые, слова меняю местами, чаще сокращаю чем дописываю. Регулярно это делаю. Мне нравится процесс отшлифовывания. Это такое развлечение.

А так чтобы вечером «Почитаю-ка я себя…». Нет, у меня есть что почитать. Хотя Уайльд говорил, что «Любовь к себе — это начало романа, который длится всю жизнь». Но у меня чаще свои старые тексты вызывают раздражение. Есть несколько рассказов моих собственных которые кажутся мне вполне удачными. Надеюсь, что это не устареет со злобой дня. По большому счету, не мое дело. Что есть, то есть. Загадывать бессмысленно. Весь опыт литературы это доказывает. Шекспира 150 лет не существовало. Был классицизм, и он считался древним варваром, писавшим странные вещи. Где сейчас Дидро, Корнель и Расин? А Шекспир на всех подмостках. Та же история была с Бахом. Он лет на 100 исчез из поля зрения человеческого. А в начале ХХ века главным модным поэтом был Брюсов. От которого не осталось ни одной строчки. Он был главным при живых десятках гениев — Цветаева, Блок, Ахматова, Ходасевич, Маяковский, Гумилев, Пастернак, Мандельштам тогда творили, а первым русским поэтом считался Брюсов. Не наше вообще дело гадать, кто первый, кто второй, кто седьмой. Когда Маяковскому говорили, что его стихи не переживут его, они на злобу дня, он говорил: «А вы зайдите лет через двести — там поговорим!». И оказался прав. Лучшие стихи Маяковского остались и останутся.

Не наше дело разбираться. Наше дело, как говорил Борис Леонидович, «быть живым, живым и только».

Фото: Максим Каширин